Ежедневный журнал о Латвии Freecity.lv
Знаете ли вы фразу "выше головы не прыгнешь"? Забудьте о ней. Возможности человека безграничны.
Никола Тесла, хорватский физик, инженер, изобретатель
Latviannews
English version

Родина, или Борщ

Поделиться:
Известный русский писатель из Нью-Йорка Александр Генис снова в родной Риге. С 23 по 25 августа в Таллине проходят «Дни Довлатова» на которых Генис – неизменный гость. И так же неотвратимо он прилетает в город своей молодости – Ригу. Тут его ждут поклонники его замечательной прозы. И журнал «Открытый город», который пригласил Гениса в свой смарт-клуб – на этот раз с кулинарным уклоном. По этому поводу из нового издания книги Гениса «Обратный адрес» мы выбрали гастрономически-философское эссе «Родина, или Борщ». Так что, приятного аппетита, друзья!

Родина, или Борщ

1

Живя в России, я бы не поверил, что Достоевского разлюбить проще, чем борщ, но, перебравшись за границу, убедился в том, что первый приедается, а второй – нет. И это притом, что они, еда и Достоевский, связаны друг с другом, но от противного. В книге «Не хлебом единым» Бахчанян собрал кулинарные фрагменты из сочинений великих писателей. У Достоевского Вагрич выудил одно маловнятное «бламанже». Не зря в романе «Преступление и наказание» все отрицательные герои – толстые, положительные – тонкие, включая худосочного Лебезятникова, одумавшегося к концу книги.

В Америке Достоевский представляет всех русских и отвечает за них, но мне в него верилось с трудом. И когда я специально приехал в Вашингтон на инсценировку «Преступления и наказания», то заскучал, узнав из постановки Любимова, что нельзя убивать старушек. Никто и не собирался.

– Этический гиперболизм, – сказал мне Парамонов, – свойствен и русским сказкам. Если пришел гость, то надо сразу резать козла да барана, ничего не оставляя на черный день.

– Поэтому, – согласился я, услышав, что речь идет о съестном, – зов отчизны лучше слышен за столом, где нам так трудно обойтись без черного хлеба, соленых грибов и кваса для окрошки. Родина живет в кислой среде, и катализатором ностальгической реакции является именно и только водка, а не текила, виски или балалайка.

Убедившись в этом, соотечественники за рубежом первым делом заводят гастрономы. В мое время все их снабжал оптовик Разин.

– Из тех самых, – скромно сказал он, знакомясь.

Раньше Разин жил в Харбине, где преподавал электротехнику на китайском, пока не бежал от Мао. В Америке он создал бакалейную империю, опираясь на гастрономическую апологию:

– Недоразвитая социалистическая экономика, – втолковывал он мне, – меньше портит продукты. Поэтому русская клюква кислее массачусетской, польские огурчики ядренее немецких, и «Ессентуки», особенно 17-й номер, надежнее лечит нас с утра, чем беззлобная вода Perrier.

Но прежде, чем согласиться и вернуться к родной кухне, мне надо было исчерпать экзотику нью-йоркских ресторанов, особенно – азиатских.

– В китайском, – наивно рассуждал я, – ничего не понятно, а в японском и понимать нечего.

Избавиться от этой глупости мне помог Иосиф Бродский. В свое оправдание могу сказать, что в тот жаркий день он скучал в углу. Напуганные гости толпились, флиртовали, выпивали и закусывали поодаль, прячась от ледяного взгляда сражающегося с зевотой классика.

– Простите, Иосиф, – бросился я в прорубь, – что бы вы посоветовали…

– Из книг? – холодно перебил он.

– Нет, – струсил я, – из японской кухни.

– На бэ, – слегка оживился поэт, и я отошел окрыленный.

Но истоптав Манхэттен и изучив полсотни меню, я не нашел среди суши, темпур и раменов ни одного блюда, начинающегося на бэ. Тогда, решив рискнуть с трудом заработанным, я просто заказал то, что велел Бродский.

– Хай! – согласился метрдотель и зажег у меня под носом газовую плиту. Из кухни засеменила официантка с подносом. На нем громоздилась нарядная снедь: кудрявая капуста-напа, длинный лук, розовые лепешки из рыбной муки, белокожие грибы-эноки, креветки и другие менее знакомые морские гады. Все это в нужном порядке официантка топила в супе, булькающем в намеренно простодушном глиняном горшке. Именно он, как и все, что в нем варилось, называется по-японски «набэ».

2

Если судить по той же книге Бахчаняна, меню самого Бродского носило меланхолический оттенок и мстительный характер: яблоко в залог, ломоть отрезанный, сыр дырявый, глушенная рыба и блюдо с одинокой яичницей.

– Но в жизни, – свидетельствовал его друг, биограф и сотрапезник Леша Лосев, – Иосиф «жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок», всему предпочитая домашние котлеты Юза Алешковского, холодец в «Самоваре» Романа Каплана и китайские рестораны, в одном из которых он съел столько креветок, что в зале раздались аплодисменты.

Узнав об этом, мы с Вайлем решили заманить Бродского на античный обед, списав его у Марциала. Выбрав из его эпиграмм доступное, мы остановились на цыплятах с капустой и пироге с айвой. Последнюю, не сумев купить, мы похитили в нашем средневековом музее Клойстерс. Его монастырский дворик и сейчас украшает декоративная, но плодоносная айва. Ограбив дерево, мы унесли добычу под полой плаща, чтобы еще раз процитировать Марциала:

Скажешь, отведав айвы,
напоенной Кекроповым медом:
«Эти медовые мне очень по вкусу плоды».

Обед сопровождала бесценная «вода Нерона», которую мог себе позволить лишь император, и то – самодур: ее доставляли в жаркий Рим с горных вершин в обшитых верблюжьей шерстью сосудах. Мы обошлись льдом из холодильника.

Но главным лакомством трапезы предполагалась латынь. Я знал ее не лучше Онегина, хотя честно зубрил в университете, борясь с непобедимым, как Десятый легион, третьим склонением. Хорошо еще, что у Бродского были те же пробелы. Решив переводить элегиков, он для сверки взял у меня Проперция на русском и до сих пор не вернул.

Бродскому меню чрезвычайно понравилось, но в гости он не пришел. В тот вечер вместо обеденного стола его ждал операционный. Я знаю усатого медбрата, ассистировавшего хирургу.

– Мне довелось видеть, – говорил он всем, – сердце поэта.

В больнице, которая в Америке и без того – проходной двор, к Бродскому вела народная тропа. На стенах коридора висели бумажки со стрелкой и надписью «Brodsky». Даже в лазаретной распашонке из бумазеи в цветочек он не терял величия и напоминал Воланда перед балом. Возле койки сидела ослепительная, как Маргарита, девица, с которой Иосиф играл в шахматы.

Обрадовавшись принесенной елочке («в Рождество все волхвы»), Бродский поморщился, когда мы принялись хвалить только что прочитанного Борхеса.

– Великий мастурбатор, – сказал Бродский, и только годы спустя я догадался, как он умудрился объединить Борхеса с Дали: когда все можно, ничего не интересно.

3

Писать о еде мы принялись отчасти из ностальгии, отчасти – с похмелья. Чтобы нас не приняли всерьез, мы выпросили заголовок книги у довлатовской сестры Ксаны. Тем не менее, «Русская кухня в изгнании» была призвана служить оправданию родины перед Западом. Уловив вызов, Бахчанян изобразил на обложке Алёнушку, примостившуюся на бутерброде из «Макдоналдс». У нее (я потом специально выяснил в Третьяковке) и без того глаза безумные, словно у вакханки – того и гляди растерзает братца Иванушку, привидевшегося ей козленочком. Но сидя на гамбургере, Аленушка вызывает жалость, как всякий соотечественник, которого Америка вынудила променять котлету, пышную от взбитого в пену мяса с мелко натертым луком в нежной мучной, а не грубой сухарной панировке, на туповатый бургер, хвастающийся, расовой чистотой: 100 % beef.

В книге мы с азартом защищали отечественные рецепты, выгораживая зону безопасного патриотизма вокруг форшмака из вымоченной в молоке селедки с яйцом и яблоком, рыбной солянки с каперсами, а не только маслинами, и запеченной в горшочке говядине с приправленной имбирем жидкой сметаной.

Родная кухня вместе с родной словесностью оседают на дно тела и души. Борщ и Крылов требуют своего и не унимаются, пока мы не отдадим им должного в меню и речи.

Конечно, с привитым в юности вкусом можно бороться омарами и диетой, но окончательно отделаться от него нельзя ни по эту, ни по ту сторону, в чем убеждает могила Бродского на Сан-Микеле. Самая оживленная на острове мертвых, она по обычаю скифов и варягов снаряжает поэта необходимым – шариковыми ручками, сигаретами, чужими стихами и его любимыми конфетами «Коровка».

«Русскую кухню» мы затеяли на манер советского отрывного календаря, помещавшего на обратной стороне листка уморительные рецепты, вроде «365 блюд из черствого хлеба». Но не желая, как он, жульничать, мы писали эту книжку сперва – на кухонном, потом – на обеденном и, наконец, – на письменном столе. Каждой главе предшествовал затейливый ужин с литераторами. Мы готовили домашний буйабес для взыскательного Леши Лосева, в благодарность написавшего предисловие к нашей книге. Мы делили барана с Алешковским, угощали Аксенова осетром из Гудзона, сочинили 100 витиеватых бутербродов для Синявского и накормили богатыми щами западника Вознесенского.

Чаще всего мы трапезничали с Довлатовым. Презирая кулинарные заботы на словах (невежда, кричал он на меня, любить можно Фолкнера, а не рыбу), на деле Сергей и сам был изобретателен в застолье. Так он придумал лепить пельмени, одевая фарш в тестяную рубашку дальневосточных дамплингов. Этот единственный удачный плод евразийской ереси превращал пир в субботник, которым мы наслаждались не меньше, чем «Новым американцем». Приобретенные в нем уроки газетной верстки сказывались за готовкой. На кухне мы с Вайлем трудились слаженно, будто гребцы на байдарке.

Писать о еде оказалось еще интереснее, чем её есть и готовить. Уже в одиночестве я продолжил экспериментировать с гастрономической беллетристикой. Из слияния кулинарной прозы с путевой получился особый жанр с заимствованным у сказки названием – «Колобок». Легкий на ногу (если бы она у него была), он любит путешествовать и служит русским ответом быстрому питанию заморского фастфуда.

Сочиняя «колобки», скатившиеся в одноименный сборник, я каждый писал будто рецензию. Вычленял главных героев, изучал их предысторию, описывал центральную коллизию, перечислял художественные приемы, средства и цели, оценивал общий фон и вникал в настроение. На выходе я стремился получить иероглиф чужой кухни.

– Каждый, – обещал я читателю, – кто научится его читать, сможет побыть иностранцем.

Хотя бы – за обедом, потому что в любой стране завтракать лучше яичницей. По утрам даже опытный странник слаб, труслив и, как это случилось со мной на рассвете в токийском отеле, может не понять, откуда черные глазки у лапши, оказавшейся при ближайшем рассмотрении сушеными мальками.

Соблазн гастрономической эссеистики в том, что обычная проза предпочитает приключения духа, тогда как кулинарная позволяет высказаться молчаливому телу. Способная вызвать чисто физиологическую реакцию, вкусная литература содержит в себе неоспоримый, словно похоть, критерий успеха. Если, начитавшись Гоголя, вы не бросаетесь к холодильнику, пора обращаться к врачу.

Эрос кухни, однако, раним и капризен. Его может спугнуть и панибратский стёб, и комсомольская шутливость, и придурковатый педантизм – обычный набор пороков, которые маскируют авторское бессилие в кулинарной сфере, как, впрочем, и в половой.

Несмотря на общность цели – пробудить возбуждение, писать о сексе еще труднее из-за краткости сюжета. Я понял это, сочиняя в горячие 90-е годы колонки для русского «Плейбоя». Быстро исчерпав тему, я перешел к старинной японской прозе, правда, женской. (Меня выручили характерные для того времени обстоятельства: журнал расторг контракт, когда редактора выгнали, а издателя убили.)

Зато кулинарная тема неисчерпаема, как жизнь, природа и остальное мироздание. Свято веря, что лучше всего мы можем постичь его съедобную часть, я все еще пишу о еде с бо́льшим трепетом, чем о любви и политике. Вторая всегда проходит, третья – никогда, и только первая не теряет румянца и оптимизма.

4

«Русская кухня в изгнании» не отравила никого, кроме авторов. Заслонив все написанное, она выдавала себя за шедевр, не уставая издаваться и переводиться.

– Это как Шерлок Холмс, – утешал Довлатов.

– И так же глупо, – бушевал я, – как хвалить сыщика за игру на скрипке.

Не придумав выхода, мы смирились, поняв, что глупо спорить с успехом. Причину его следует искать не в писателях, а в читателях, которым беззастенчиво льстит эта книжка.

– Раз на чужбине, – говорит она, – нельзя обойтись без родины, значит она – магнит. Кулинарная ностальгия сковывает беглеца с отечеством, не давая из него сбежать совсем и навсегда.

Я и не пытаюсь.

– Что вы больше всего любите? – спросил меня интервьюер.

– Свежий батон и жареную картошку, – честно ответил я, подписывая распухшее за счет картинок юбилейное издание «Кухни».

Именно оно свело нас с Вайлем в последний раз на московском фестивале, где мы варили публичную уху из пяти рыб. После выступления к нам за автографом протолкалась столь очаровательная поклонница, что мы не поверили своему счастью и правильно сделали.

– Мама послала? – напрямую спросил Петя.

– Бабушка, – поправила его девица, и мы догадались, что пришла старость.

Но тогда, в середине 80-х до нее было далеко, и «Русская кухня» казалась промежуточным финишем. Затянувшееся прощание состоялось и, рассчитавшись с родиной по всем долгам – от борща до Пушкина, мы приготовились к другой – американской – жизни, что бы это ни значило и чего бы это ни стоило.

Вот тут-то, как всегда некстати, в планы вмешалась советская власть: она пошатнулась. В России началась перестройка и, что куда важнее, гласность, грозившая отменить смысл нашего пребывания за границей.



 
16-08-2019
Поделиться:
Комментарии
Прежде чем оставить комментарий прочтите правила поведения на нашем сайте. Спасибо.
Комментировать
Журнал
№9(114)Сентябрь 2019
Читайте в новом номере журнала «Открытый город»
  • Янис Зелменис: Не стреляйте в биатлониста!
  • Глеб Павловский: Кремлевский блиц
  • Как Бродский научил Гениса любить  На Бэ
  • Лилита Озолиня: "Я не прощаю предательства"